Александр Бугаев (a_bugaev) wrote,
Александр Бугаев
a_bugaev

Category:

"Пакт молчания" о гражданской войне в Испании

http://www.polit.ru/research/2010/03/15/renshaw.html
«Полит.ру» публикует статью Лейлы Реншоу, с 2003 по 2007 годы занимавшейся полевыми исследованиями в сельских поселениях Испании. В статье автор рассказывает о своем опыте общения с информантами, а также реконструирует события гражданской войны и послевоенной диктатуры глазами республиканцев.

Интересная сама по себе, эта статья привлекла мое внимание описанием того, какими способами достигалось многолетнее молчание жертв репрессий и родственников жертв, и какие социокультурные механизмы были задействованы республиканцами и их противниками.
...Уход Бланко и Франко с политической арены ускорил переход к парламентской демократии, провозглашенной в 1977 году. Установился национальный консенсус — довольно шаткий, как доказал неудачный военный переворот 1981 года, когда кучка офицеров-франкистов ворвалась с оружием в парламент и объявила о восстановлении военной хунты. Левые и либеральные слои испанского общества еще острее почувствовали, что живут при «договорной» демократии, подразумевающей, что власть имущие смиряются с демократическим устройством страны лишь при негласной договоренности, что консерваторы или центристы должны сохранять гегемонию. Если же к власти придут левые, военные вмешаются вновь, как уже было в 1936 и 1981 годах.

Форма этого перехода к демократии — так называемый «переход в соответствии с пактом» — когда-то восхвалялась зарубежными комментаторами как образец компромисса и сотрудничества между былыми непримиримыми врагами (Aguilar 2002; Desfor 1998). Теперь же критики левого толка все чаще утверждают, что в действительности прежний режим вынужденно поступился властью в основном ради самосохранения, дабы предотвратить массовые народные восстания по образцу греческих или португальских. Весьма симптоматична риторика переходного периода. Закон о политической амнистии в народе называли punto final — «закон, подводящий черту», позволяющий начать с чистого листа. Установившийся в этот период консенсус сами испанцы неформально именуют «пактом молчания» или, что еще красноречивее, «пактом амнезии» (Aguilar 2002). Современные критики считают, что левые зря пошли навстречу своим противникам ради получения официального юридического статуса и права участвовать в переходе к демократии. Компромиссы и уступки на деле лишь парализовали и выхолостили эти партии и, более того, скомпрометировали их в нравственном отношении. Сделавшись соучастниками замалчивания убийств и репрессий мирных граждан в годы гражданской войны и диктатуры, левые утратили свое реноме и предназначение — роль партий народного сопротивления. Собственно, сговор с противниками — не что иное, как предательство по отношению к жертвам франкизма, полагают критики.
...
Испанские республиканцы столкнулись с эффективным подавлением всех попыток делиться воспоминаниями как в письменной, так и в устной форме. Пакт молчания, или пакт амнезии, действовал не только в 40-летний период диктатуры: его редко нарушали на протяжении еще четверти века после смерти диктатора. После перехода к демократии пакт молчания перестал быть вынужденным следствием политических репрессий и сделался негласным договором — актом самоцензуры или взаимного цензурирования, который блюли все политические партии.

С 2003 по 2007-й год я занималась длительными полевыми исследованиями в ряде сельских поселений в Испании. Я приезжала в селения в периоды, когда там расследовались зверства времен гражданской войны и производилась эксгумация массовых захоронений гражданских лиц, казненных за республиканские убеждения. В итоге я сосредоточилась на двух маленьких деревнях в области Бургос (Кастилия и Леон). Поскольку в полевых исследованиях я затрагивала весьма деликатные темы, названия селений и имена моих информаторов изменены. Длительный процесс расследования увенчался опознанием тел и коллективными церемониями перезахоронения, во время которых общины наконец-то открыто оплакали погибших в годы войны односельчан. В ходе экспедиций мне удалось провести полуструктурированные интервью, а также записать более откровенные истории жизни из уст детей республиканцев — людей, которым теперь от семидесяти до восьмидесяти с лишним лет, а также из уст внуков тех, кто был репрессирован или убит по политическим мотивам. Побеседовала я и с немногими дожившими до наших дней участниками событий, вспоминавшими годы войны и ее последствия.

Проводя эти этнографические полевые исследования, я лично убедилась, что пакт молчания пережил Франко на четверть века. Люди постоянно твердили, что боятся, и рассказывали, как были запуганы прежде. О страхе всегда говорили как о неком обобщенном, коллективном психическом состоянии, которое было главным настроением эпохи; информаторы отмечали, что десятки лет прожили в страхе. Сходный этнографический контекст описывают Наротцки и Смит (Narotzky and Smith 2002), собиравшие политические биографии среди сельскохозяйственных рабочих в одном испанском селении. «Ангел Истории пролетел», — пишут они о приливах страха и тревоги, которые обуревают информатора, отдающегося воспоминаниям. С этим явлением столкнулась и я: когда я записывала воспоминания о войне, страх словно бы материализовывался, обрывал нить повествования. Чтобы прогнать его, информаторы начинали смеяться или прихлебывали кофе. Мне постоянно ставили условия, постоянно предупреждали, что обсуждать эти темы и записывать воспоминания можно только в определенных местах, а «на улице» упоминать о них недопустимо. «Улица» воспринималась как потенциально опасное место, несущее риск разоблачения. Прежде чем поделиться со мной тяжелыми воспоминаниями, информаторы произносили: «На улице об этом никогда нельзя было говорить». Несколько раз меня просили провести интервью в часы сиесты, чтобы соседи не заметили, как я вхожу в дом. Испугавшись шагов на улице, информаторы прятали мой диктофон под подушками или скатертями, хотя дверь была заперта, а жалюзи на окнах опущены. Однако некоторые собеседники, стоило разговориться, не умолкали часами — казалось, они просто не могут остановиться.

Картина политических репрессий, которая складывается из этих интервью, особо выделяет мелкие гонения и локальные насильственные действия, происходившие, так сказать, на микроуровне, внутри небольших общин. Эти формы преследования республиканцев и их семей в той или иной степени режиссировались центральной властью и по всей Испании осуществлялись по сходным сценариям, но каждая жертва воспринимала гонения как нечто глубоко личное, направленное конкретно против нее. Особенности жизни при диктатуре, описанные во введении к этой статье: репрессивная юриспруденция и система исполнения наказаний, атрибуты нового режима — его гимны, учебники, праздники и памятники, назойливое присутствие армии и полиции — все это в рассказах моих информаторов почти не упоминается, как и ситуация в Испании в целом. Наоборот, в рассказах о гражданской войне и послевоенных годах все вращается вокруг селения, где живет или жил информатор; пространство настолько ограничено, что чувствуешь клаустрофобию. В данной статье мы не будем рассматривать аппарат репрессивного государства в послевоенной Испании или вмешательства представителей франкистского режима в повседневную жизнь. В центре нашего исследования — распространенные сюжеты, мотивы и заботы, характерные для записанных воспоминаний об опыте республиканцев в годы войны и послевоенный период. Тем самым мы познакомимся с микромеханизмами, порождающими высокоэффективную изоляцию жертв гонений, которая наблюдалась в Испании.
...
Поразительно, как много сцен насилия или психологических травм военного и послевоенного периода обязаны своим воздействием инверсиям: приватное превращалось в публичное, внутреннее — во внешнее, незримое — в выставленное на всеобщее обозрение. Более того, инверсия имеет место и в момент, когда рассказчик делится воспоминаниями. Эти нормы и специфическая концепция визуальности, к которой они отсылают, требуют более внимательного анализа — иначе невозможно понять особенности заговора молчания, которым окружена гражданская война в Испании. Эпизоды насилия в военный и послевоенный периоды, на которых делали упор мои информаторы, можно разделить на три категории: 1) публичное и ритуализированное сексуальное насилие, которому подвергались женщины из семей республиканцев сразу после казни мужчин; 2) систематическое разграбление личного имущества с целью обречь семьи республиканцев на нищету и зависимость от благотворительности франкистского режима; 3) запрет хоронить убитых республиканцев, совершать траурные обряды и вообще проявлять скорбь открыто. Этот запрет на публичный траур и знаки почтения к мертвым подкреплялся публичным выставлением напоказ умирающих казненных и разлагающихся трупов, что должно было служить примером или «предостережением» населению.

ГЕНДЕРНОЕ И СЕКСУАЛЬНОЕ НАСИЛИЕ

В селениях, где я проводила полевые исследования, были совершены различные насильственные акты в отношении женщин. Эти действия четко вписываются в общую картину случаев гендерного насилия по всей Испании, зафиксированных в существующих устных историях. Преобладал обычай устраивать тщательно продуманные процессии: женщин из семей республиканцев водили по деревенским улицам обнаженными и с выбритыми головами, мимо почти всех домов. Кульминация совершалась в общественном месте, преимущественно на главной площади у мэрии. В местах моих исследований эти действа детально планировались: по словам многих информаторов, собиралось все селение, играл духовой оркестр, для бритья голов женщинам нанимали деревенского цирюльника, а в мэрии заранее брали официальное письменное разрешение на массовое собрание и на появление в общественном месте лиц без одежды.

Эти процессии были сродни публичному веселью на карнавалах, а также имели общие черты с более серьезными ежегодными церемониями — тщательно подготавливаемыми крестными ходами со статуями святых. Во время процессии женщин раздевали догола и брили им головы. Некоторые информаторы сообщают, что у них также старались вызвать рвоту или отравление с помощью касторки и средств домашней химии. Женщин подвергали и оскорблениям и надругательствам сексуального толка. Акты бритья голов и принудительного раздевания догола представляли собой атаку на символы женственности, но также подчеркивали идею «разоблачения» республиканок. Этот мотив разоблачения в особенности иллюстрируется практикой «промывания желудка» и отравления, которая была призвана спровоцировать прилюдную рвоту и испражнения — внутренности женщин символически обнажались, выворачивались наизнанку, самые сокровенные акты выносились на публику. То была непристойность в совершенно буквальном понимании: то, чего не следует видеть, становилось зрелищем для всей общины. Из рассказов информаторов о мытарствах их матерей видно, какой неизгладимый след оставлял этот опыт:
...
Больше всего меня покоробило, что в трех случаях мужчины-информаторы, присутствовавшие при моих беседах с женщинами-информаторами, прерывали эти рассказы о гендерном насилии. Мужчина-информатор пытался сменить тему — вернуться к «серьезным вещам», отвлечься от гендерного насилия. Мужчины из семей республиканцев дважды со смехом характеризовали гендерное насилие как «tonterías» («ерунда, глупости») и «бабьи дела». Этот пренебрежительный смех меня чрезвычайно коробил, казался почти кощунством, пока я не пришла к выводу, что имею дело с чувством стыда и защитным механизмом отрицания: обсуждение темы гендерного насилия было для этих мужчин невыносимо. Попытки мужчин прекратить такие беседы были проявлением не черствости, а, напротив, обостренной чувствительности. Симбиоз мужской и женской чести в сельской местности Испании хорошо известен социологам. Таким образом, публичное унижение этих женщин символизировало бессилие их уцелевших родственников мужского пола и переживалось как тяжелейшее оскорбление. Называя сексуальное насилие «бабьими делами» (хотя эти акты совершались мужчинами), информаторы дезавуировали символическую связь между мужской и женской честью, оттесняли случившееся исключительно в женскую сферу.

ГРАБЕЖИ, НИЩЕТА И ЗАВИСИМОСТЬ

Информаторы вспоминают о своих детских психологических травмах, когда разнообразное имущество семьи — продукты, мебель, одежду — вышвыривали на улицу, перебирали в поисках самого ценного и растаскивали. Этим занимались как незнакомые люди, так и соседи. Иногда даже дом частично разбирали на стройматериалы, и жилище оголялось, выставлялось на обозрение.

Рассказы информаторов из мест моих полевых исследований демонстрируют, что разграбление имущества было одним из элементов систематического подрыва самодостаточности этих семей. Семьи следовало довести до нищеты, чтобы реинтегрировать их в новое общественное устройство — уже в качестве получателей благотворительной помощи. По словам информаторов, реквизированные продукты и товары бытового назначения фактически совершали круг — их передавали благотворительным кухням и организациям, которыми управляли франкисты, а именно «Sección Femenina» (женское ответвление Фаланги). Семьям республиканцев предлагали вернуть их же имущество, если они протянут руку за государственной милостыней. Эту схему «грабеж и благотворительность» описала мой информатор Фаустина. Она поведала, что ее семью неоднократно грабили, «чтобы устроить показуху» — то есть снабдить продуктами благотворительные кухни:

Вдовы и сироты, которые все еще были живы и оставались на свободе, были вынуждены из страха перед убийцами скрывать свое горе. Они просили милостыню тайно, так как всякий, кто помогал вдовам и сиротам «красных», мог сам подвергнуться гонениям. Облегчить лишения могла только недавно созданная Социальная служба, но исключительно ценой нравственных страданий: сирот заставляли петь гимны убийц их отцов, носить форму палачей, проклинать мертвых и кощунственно издеваться над их памятью (Fidalgo 1939, 31).

ЗАПРЕТ НА ПОХОРОНЫ И ТРАУР

Вышеописанная инверсия зримого и незримого, публичного и приватного наблюдается также в запрете на похороны, траурные ритуалы и скорбь. Колльер (Collier 1997) проследила, как менялись траурные ритуалы в одном испанском селении на протяжении почти ста лет, сравнивая исторические свидетельства с воспоминаниями и современными наблюдениями. Ее выводы подчеркивают социальное значение публичного и четко структурированного траура. Тот факт, что семья скорбела и носила траур у всех на виду, сигнализировал односельчанам, как сильно родственники покойного горюют и как высок их моральный облик. Недолгий или «легкий» траур позорил всю семью в целом. Жизненно важно не просто скорбеть, но скорбеть у всех на виду. Правда, в Андалусии практики траура отличаются особой замысловатостью, но, судя по рассказам моих информаторов, есть некоторые общие черты, особенно же важны посещения могилы и уход за ней. В бедных семьях похороны могли быть скромными, но процесс траура четко структурировался, прежде всего траур женщин по покойным родным и близким мужского пола. Существовал изощренный кодекс поведения с тонкими градациями траура: с годами ограничения постепенно ослаблялись. Строгости, налагаемые на женщин при традиционном трауре, воспринимаются современными критиками как обременительные и патриархальные (Collier 1997), но для некоторых вдов, следовавших этому кодексу, он был продолжением их эмоциональных взаимоотношений с покойным и структурировал чувство скорби. В патриархальном обществе четко кодифицированное вдовство обеспечивало одинокую женщину определенной социальной ролью: существующие нормы диктовали не только ее собственное поведение, но и поведение общества по отношению к ней — а именно необходимость помогать вдове (Gilmore 1987). Значимость кладбища и могилы в социальной жизни испанцев ежегодно становится явной в День Всех Святых, когда в цветочных магазинах раскупают весь товар — население разъезжается по родным селениям и навещает могилы родных. Важно не только привести в порядок и украсить могилу, но и увидеть на кладбище односельчан, а также быть увиденным ими, поучаствовать в коллективном выполнении долга перед ушедшими.

Подчеркнуто публичный траур вдов (главными признаками которого были черная, тяжелая, скрывающая тело и фигуру одежда, носимая несмотря на физическое неудобство, а также скрупулезная забота о могиле покойного и смиренное устранение от всех других видов деятельности в публичной сфере) считался барометром «глубины» или подлинности чувств в браке: любви и супружеской верности. Если женщина не носила траур, ее вполне могли заподозрить в аморальности. Колльер заостряет внимание на воспоминаниях женщин старшего поколения из андалусской деревни: их матери держали под рукой черную шаль и вуаль и надевали их каждый раз, перед тем как выглянуть в окно или открыть посетителям дверь, чтобы соседи не видели их без положенных атрибутов траура. Для детей траур был публичным выражением сыновнего и дочернего долга, важным утверждением законнорожденности и прав на наследство. В этом смысле публичный траур легитимизировал семейные отношения и приводил в соответствие с нормой отношения между скорбящими и остальной общиной. Запрет публичного траура, отказ выдать тело родственникам, отсутствие могилы — все это означало, что процесс, который в нормальных условиях был социальным и зрелищным, загонялся внутрь, заставлял скорбящего страдать от амбивалентной идентичности и статуса, порождал чувство стыда и личной вины, или, как выразилась Пилар Фидальго, ощущение кощунственного издевательства над памятью мертвых.

Необходимость отыскать и похоронить мертвых остро переживалась многими родственниками убитых. В своих мемуарах о том, как он вернулся в Испанию для расследования убийства своей матери, казненной в годы гражданской войны как республиканка и феминистка, Рамон Сендер (Sender 2003) рассказывает, что его юная двоюродная сестра нарушила все запреты на перезахоронение, тайно выкопав останки вручную, и в результате до конца жизни попала в «черный список». С развитием процесса эксгумации в местах моих полевых исследований выяснилось, что некоторые родственники казненных — уверенные в себе люди, располагавшие связями в высоких кругах, — много лет потихоньку подавали прошения о переносе останков родных в семейные склепы. Однако им всякий раз отказывали. Страдания, доставляемые этим запретом на траур по республиканцам, усугублялись изощренными публичными мероприятиями памяти погибших на войне франкистов, которых в официальной риторике именовали «павшими за Бога и Испанию».

ОПАСНОСТИ ЗАМЕТНОСТИ И СИЛА КОЛЛЕКТИВНОГО ВЗОРА

Вышеописанные формы насилия не были выбраны случайно. И жертва, и преступник одинаково понимали значение и силу этих актов. Во многом это значение, а также сила, приписываемая разделению на внутреннее и внешнее, незримое и зримое, локализуется в могуществе, приписываемом зрению, взору и визуальности в целом. Принято ставить знак равенства между актом лицезрения и актом познания, а также между лицезрением и потреблением или присвоением; в данном культурном контексте это равенство выражено весьма ярко. Североамериканский антрополог Дэвид Гилмор описывает, как, живя в испанской деревне, вынужденно приспосабливался к постоянному наблюдению за собой и как осознал, что деревенские не сводят глаз не только с экзотических чужаков, но и со своих: каждый здесь одновременно и поднадзорный, и шпик: «Точно в кошмарном сне, я ощущал, что за каждым моим шагом следит некое безмолвное коллективное существо <...> Люди беспрерывно играют в кошки-мышки» (Gilmore 1987, 155).

Если задуматься, республиканцы, которые активно участвовали в политической жизни этих общин в 1930-е годы, были чрезвычайно заметными в социальном смысле фигурами. Они поднялись на новый уровень заметности, «зримости»: мобилизовывали людей на новые социальные и культурные дела и занятия, собирались вместе для забастовок и демонстраций, занимали общественные места и участвовали в публичных выступлениях. Тем самым они провокационно подставились под коллективный взгляд общины, а стало быть, если следовать вышеописанной логике сглаза, требовалось принудить их к отступлению из публичной жизни.

«ТЕРРОР И НАРОДНОЕ ГУЛЯНЬЕ»: ТРАДИЦИОННЫЕ ФОРМЫ НАКАЗАНИЯ СИЛАМИ ОБЩИНЫ

Вернемся к вопросу Грэхем: «Чем объяснялась потребность унизить или духовно сломить врага, как публично, так и в иных формах?» Ответить на него можно, лишь оценив масштаб опасности, который представляла собой для устоявшегося порядка Испанская Республика. Слова «Республика» и «республиканство» я употребляю здесь в анахронистическом смысле, обозначая ими широчайший и сложнейший спектр леволиберальных и революционных движений, характерных для поры активного политического брожения в Испании 1930-х. Ценным источником для нас послужат свидетельства вышеупомянутого современника — Руиса Вилапланы, мирового судьи из области Бургос, где находятся места моих полевых исследований. Он описывает атмосферу кардинальных перемен в обществе и культуре накануне начала войны в 1936 году:

Церковь, имевшая огромное влияние на крупных капиталистов и промышленных магнатов, взялась преследовать членов ассоциаций рабочих <...> Но эта организация низших сословий прогрессировала, и ее было уже не остановить. В народном ateneo [доме собраний] устраивались лекции видных интеллектуалов, которых не сковывала местная атмосфера; по провинции распространялись новые веяния, тут и там учреждались политические клубы. Затем появились школы и библиотеки, был создан даже народный хор (Vilaplana 1938, 13).

Сходные формы политико-культурных организаций описаны в классической работе по этнографии «Анархисты из Касас-Вьехас» Минтца (Mintz 1982). Минтц проводил полевые исследования в 1960-е годы, его информаторы принадлежали к поколению уцелевших республиканцев и отчетливо помнили жизнь в эпоху радикальных социальных перемен в 1930-е годы. Эта работа позволяет заглянуть в повседневное существование участников анархистских и социалистических движений. Информаторы подробно говорят о важности создания мест для общения — например, ateneo (культурный центр) и casa del pueblo («народный дом») для проведения публичных диспутов. В собранных мною рассказах о жизни этот мотив присвоения публичных пространств и создания новых мест для общения особо акцентировался как революционный (и в конечном счете провокационный) акт. Мои информаторы вспоминают, что собрания в публичных местах и публичные выступления вызывали трепет, смесь нервозности и воодушевления. Статус и заметность трудящихся в этих общинах, а также их поведение на людях радикально изменились, хотя в анналах почти не зафиксированы более осязаемые политические перемены в области условий труда или распределения земель и ресурсов.

Информаторы Минтца также делают упор на том, какое множество норм и ценностей в 1930-е годы оспаривалось анархизмом и социализмом. Речь идет о нормах и ценностях, относящихся к сфере, которую мы теперь считаем «частной жизнью». Так, анархисты и социалисты публично оспаривали существование Бога, отказывались употреблять алкоголь или становились вегетарианцами (беспрецедентные практики для той страны и эпохи), высказывали чрезвычайно прогрессивные взгляды на планирование семьи, воспитание детей, гендерные роли и брак. Существовало движение к «свободной любви» — а точнее, идея, что любить из-под палки нельзя; тем самым прекращался нажим на женщин, пары соединяли свои судьбы путем импровизированных секулярных церемоний и были вольны разойтись, если того пожелают. И в Касас-Вьехас, и в местах моих полевых исследований сокращалась роль католической церкви в повседневной жизни людей, которые пренебрегли всеми религиозными переходными обрядами вроде крещения и отпевания и разрабатывали альтернативные ритуалы. Отказ от традиционных норм и создание новых кодексов поведения, новых ритуалов, окружающих рождение, бракосочетание и смерть, а также новое отношение к собственности и имуществу систематически подрывали существовавшие механизмы социального контроля, сохранявшиеся в общинах. В глазах противников республиканство выглядело не просто симпатией к какой-то конкретной партии или профсоюзу, но цельным образом жизни, отторжением самых святых ценностей домашнего очага, собственности, гендера, семьи и веры. В Касас-Вьехас и в бургосских общинах поборники вышеописанных социальных перемен обычно именовались в народе «идейными» (в противоположность тем, у кого в головах идей не было): иными словами, смена ценностей воспринималась как глубокая, почти на когнитивном уровне, метаморфоза сознания.

Грэхем называет смесь «террора с народным гуляньем», характерную для насилия на уровне общины в годы гражданской войны, «невероятной», словно то было дотоле невиданное явление, порожденное военным временем, какая-то невообразимая мутация предположительно безмятежно радостного или торжественного календарного праздника. Однако Грэхем упускает из виду, что стержневой элемент «террора» и прежде занимал центральное место во многих народных гуляньях и религиозных праздниках. Испанские фольклористы и антропологи детально изучили социальное терроризирование, коллективное порицание и запугивание членов общины, которые в течение года преступили социальные или нравственные нормы. Традиция карнавала, описанная Гилмором (Gilmore 1987), порождает катарсис, меняя местами приватное с публичным, подставляя самые интимные подробности частной жизни и непристойные сплетни в песни с жестко заданной формальной схемой. Эти песни распеваются публично, к хору может присоединиться каждый.

Спектр нарушений, которые порицались на карнавале, был очень широк, но в целом их можно охарактеризовать как проступки против общины в целом — например, скаредность или алчность и жульничество в бизнесе. Наказываются попытки пустить пыль в глаза, попытки подняться по социальной лестнице или чему-то научиться, в чем-то усовершенствоваться. Нарушениями считаются также надменность и гордость любым личным качеством, которое подрывает иерархию сословий и идеал равенства внутри одного сословия. Разоблачались и критиковались нарушения норм сексуальной морали, особенно физическая нескромность женщин, а также промискуитет и супружеские измены и мужчин, и женщин. Осмеянию подвергались фригидность женщин или женоподобие мужчин и вообще любое поведение, идущее вразрез с гендерными нормами. В примерах карнавальных стишков, которые приводит Гилмор, сатира беспощадна, а упоминания о сексуальном и телесном часто отличаются брутальной грубостью. Все это порождает множество прозвищ и шуток, которые можно повторять весь год до следующего карнавала. Таким образом, нарушители норм гарантированно оказываются под надзором общины.

Шокирующие формы разоблачения заставляли нарушителей устыдиться, шарахнуться от укоряющего взора общины, замкнуться в себе. В итоге нарушитель исправлялся сам — воздерживался от неблагонадежного поведения и на будущее становился сам себе надсмотрщиком. Митчелл (Mitchell 1988) возводит ряд ключевых фигур и практик испанского фольклора и народных обрядов к конкретным моментам истории страны — периодам внешней угрозы и внутреннего кризиса идентичности, от Реконкисты[5] до гражданской войны 1936—1939 годов. Вспомним базовый тезис работы Хобсбаума о традиции: само существование групп, которые стремятся уберечь или воскресить традицию, указывает, что традиция уже разорвана или столкнулась с кризисом. По словам Митчелла, укоренение насилия в традиционных формах наказания силами общины характерно не только для Испании времен гражданской войны, имеются широкие параллели в Европе и других частях света в 1930—1940-е годы:

В десятках научных работ зафиксированы способы применения фольклора и массовой культуры для обострения социальных конфликтов и подстегивания процесса, при котором более или менее мирные способы социоцентрической дифференциации перерастают в насильственные (Mitchell 1988, 18).

Он приводит и другие примеры того, как политика революционеров избирательно модифицировала существующий фольклор в России (Denisoff 1969) и фашистской Италии (Simeone 1978). Существуют и совсем недавние исследования того, как сионисты модифицировали и изобретали традиции в современном Израиле (Zerubavel 1994).

В обоих селениях, где я проводила исследования, массовые убийства совершались тайно — либо в лесу, либо под покровом ночи. Один информатор, сын казненного, сказал мне, что первоначально казнь назначили на день местного праздника в августе 1936 года, но затем организаторы испугались, что толпы пришедших на гулянье не одобрят убийств и возмутятся, поэтому казнь состоялась за несколько дней до праздника. Тем не менее гонения на женщин-республиканок в обоих селениях сильно напоминали карнавал, как и публичные исполнения песен и скандирование оскорблений у домов, где жили семьи жертв, в течение нескольких дней, а иногда и недель после казней. Этот элемент преемственности с традиционными наказаниями силами общины или коллективным порицанием создает самые крупные проблемы для памяти о республиканцах: он затушевывает истинный характер насилия в данном конкретном случае, мешает поместить его во всесторонний историко-политический контекст.

Коллективное наказание предполагает, что жертва сама виновата в своих несчастьях, поскольку совершила неблаговидные поступки и навлекла на себя порицание общины. Согласно этой логике, усилия республиканцев по ликвидации безграмотности оказывались признаком гордыни, свобода вероисповедания или атеизм — кощунством, секс вне брака — блудом, феминизм — чем-то противоестественным. Социально прогрессивные изменения, к которым стремились республиканцы, при Франко были переквалифицированы в их личные грехи и проступки. Тем самым франкизм ловко замаскировал политическую программу левых 1930-х, а именно идеи реформирования трудовых отношений и перераспределения земель и других ресурсов.

НАРУШЕНИЕ ПАКТА МОЛЧАНИЯ: ЭКСГУМАЦИЯ МАССОВЫХ ЗАХОРОНЕНИЙ И ВОЗВРАЩЕНИЕ ПАМЯТИ О РЕСПУБЛИКАНЦАХ

Как мы уже упоминали во введении, с 2000 года Испанию охватил «феномен массовых захоронений». Размах этого движения за возвращение памяти о республиканцах изумил и его противников, и самих сторонников. Освещение и анализ этих тем в СМИ, на научных форумах и в массовой культуре указывает на очевидную отмену пакта молчания, который продолжал действовать еще 25 лет после смерти Франко. О колоссальном интересе аудитории к художественным описаниям этих аспектов прошлого свидетельствуют огромный успех романов Хавьера Серкаса «Солдаты Саламина» и Дульсе Чакон «Спящий голос», а также фильма «Лабиринт фавна» (в последнем о зверствах франкистов говорится обиняками, средствами жанра фэнтези). Популярность интернет-ресурсов, где люди пытаются раскопать историю собственной семьи в годы гражданской войны, — яркий пример того, как изоляция преодолевается новыми способами коммуникации. Жадный интерес общества к вышеописанным темам свидетельствует, насколько испанское общество изголодалось по информации, как ему не хватало дискуссионных площадок для осмысления прошлого. Катализатором метаморфозы стало вскрытие могил. Сегодня, спустя почти десять лет после появления этого начинания, эксгумация, опознание и перезахоронение останков республиканцев остаются первостепенным структурирующим актом кампании за возрождение памяти.

Мощь и долгосрочное воздействие этих продолжающихся эксгумаций следует оценивать в свете выявленных нами особенностей памяти о республиканцах. Жертвы чувствовали свою изолированность ввиду разоблачения, унижения и стыда. Свою роль играли мотивы фатализма и совиновности жертвы и палача, которые сопутствуют нарративам о насилии времен гражданской войны. Огласка тайных преступлений и раскапывание могил следует поместить на одну временную ось с моментами травматического разоблачения и выставления напоказ. Если понимать социальную изоляцию как замыкание в себе, отступление из публичной сферы, то акт разоблачения — неотъемлемый аспект вскрытия могилы — может повлечь за собой катартическую инверсию акта ухода в себя.
Tags: culture, history
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 8 comments