Александр Бугаев (a_bugaev) wrote,
Александр Бугаев
a_bugaev

Categories:

Авторитарные режимы ХХ века и современная Россия: сходства и отличия

http://www.polit.ru/research/2010/05/25/vorozheikina.html

Любопытная статья Татьяны Ворожейкиной, известной специалистки по новейшей истории Латинской Америки.

Основную часть статьи составляет рассказ об авторитарных режимах и их типологии.
Обращение к классической работе Х. Линца как своего рода исходному пункту дискуссий об авторитаризме в ХХ и ХХI вв. мне кажется уместным и даже необходимым в условиях той понятийной нечеткости, которая, на мой взгляд, стоит за почти всеобщим – в либеральных кругах – убеждением в том, что «в России не может быть классического авторитаризма». Х. Линц подчеркивает, что и султанизм, и собственно авторитаризм в его типологии – это идеальные типы в веберовском смысле. Реальный политический режим всегда представляет собой смешанный набор характеристик, приближающих его к тому или иному типу авторитаризма, и никогда не соответствует идеальному типу по всем параметрам[10]. Отсюда условность типологии Линца, как и всякой другой типологии или классификации. Кроме того, по собственному признанию Х. Линца, потребность в категории «авторитаризм» возникла в политической науке относительно поздно, после Второй мировой войны, когда стало ясно, что некоторые режимы в Европе, например, испанский или португальский, и в особенности в третьем мире не могут быть адекватно описаны в категориях демократии или тоталитаризма и относятся к особому типу политического режима, который не может быть просто включен в континуум между демократией и тоталитаризмом. Тем не менее большинство характеристик авторитаризма – это характеристики от противного: авторитарными режимы признаются по большей части на основании того, чем эти режимы не являются по отношению к демократии и к тоталитаризму[11]. В целом можно сказать, что тот же подход преобладает и в большей части работ по демократии и авторитаризму, появившихся в 1990–2000-е гг.: разочарование в демократических надеждах первой половины 1990-х гг. заставляет исследователей искать квалифицирующие прилагательные уже не к демократии, а к авторитаризму: «полуавторитаризм», «мягкий авторитаризм», «электоральный авторитаризм», «состязательный авторитаризм»[12].

Параллельно с этим, по преимуществу по литологическим, анализом в 1970-е гг. появились фундаментальные работы, где авторитаризм рассматривался как комплексное явление, возникновение которого было связано с воздействием экономических и социальных факторов на политическую сферу и который, в свою очередь, оказывал существенное влияние на экономические и социальные изменения[13]. Этот подход был предложен аргентинским исследователем Гильермо О'Доннеллом для теоретического объяснения нового для того времени типа авторитаризма, утверждавшегося в наиболее экономически развитых странах Латинской Америки. Его появление – сначала в Бразилии, а затем в Аргентине, Чили и Уругвае – не укладывалось в господствовавшие в 1950–1960-е гг. теории политического развития и политической модернизации, в соответствии с которыми более высокий уровень экономического и социального развития обусловливал более стабильное демократическое устройство. Как отмечал Фернандо Энрике Кардозо, «существовало явное противоречие между политическими последствиями экономического роста, постулируемыми этой теорией, и реальным ходом политической истории, отмеченной военными переворотами и процветающими авторитарными режимами»[14]. Г. О'Доннелл назвал этот феномен «бюрократическим авторитаризмом» и рассматривал его как тип государства (а не только политического режима), отличного от иных, более исследованных к тому времени видов авторитаризма – традиционного авторитаризма, популизма и фашизма[15]. Возникновение, социальное воздействие и динамику авторитарно-бюрократического типа политического господства Г. О'Доннелл связывал со структурными изменениями того специфического типа капитализма[16], который сложился в Латинской Америке, а именно с процессом «углубления» (deepening) периферийного зависимого капитализма и переходом от «легкой» к «тяжелой» фазе индустриализации, потребовавшим радикальной трансформации механизмов накопления капитала и, соответственно, перераспределения социальных выгод и издержек этого процесса[17]. Включение социальных критериев в типологию авторитарных режимов позволяло различать их по типу взаимоотношений государства и общества (мобилизационные популистские vs. демобилизационные авторитарно-бюрократические) и по характеру социально-экономической политики («включающие» vs. «исключающие» авторитарные режимы)[18].

Предложенная Г. О'Доннеллом привязка бюрократического авторитаризма к структурным проблемам определенной фазы индустриализации вызывала упреки в экономическом детерминизме и в несоответствии этого объяснения эмпирическим данным в конкретных странах[19]. Представляется, однако, что именно эта, наиболее спорная характеристика латиноамериканского авторитаризма позволила ввести в анализ очень важный параметр для типологии авторитарных режимов – характер предшествующего социально-экономического кризиса. Этот подход давал возможность установить типологические различия между сходными по чисто политическим критериям видами авторитаризма и отделить, опираясь на объективные критерии, современные авторитарные режимы от их традиционалистских предшественников.

II

Исходя из перечисленных критериев можно, как представляется, утверждать, что в ХХ в. традиционалистские авторитарные режимы не были, как это часто считается, порождением традиционных структур как таковых, а напротив, продуктом их начавшегося разложения в результате включения в мировой рынок и процесса первичной индустриализации в этих странах[20]. Классическими примерами таких режимов были диктатуры – Трухильо в Доминиканской Республике (1930–1961), клана Сомоса в Ни карагуа (1934–1979), Убико в Гватемале (1931–1944), клана Дювалье на Гаити (1957–1986), Мобуту в Конго-Заир (1965–1997). Включение этих стран в мировой рынок было основано на экспорте сельскохозяйственного и минерального сырья, который в большинстве случаев непосредственно контролировался иностранными компаниями и осуществлялся на их, как правило, грабительских условиях, поддержанных экономической и военной мощью бывших и новых метрополий. Печально знаменитым примером этого является американская «Юнайтед Фрут», монополизировавшая в первой половине ХХ в. экспорт бананов из центральноамериканских стран и Колумбии, владевшая в Гватемале огромными сельскохозяйственными площадями и портовыми мощностями. Импортозамещающая индустриализация, начавшаяся в этих странах в 1960–1970-е гг., носила ограниченный характер и не изменила существенным образом структуры экономики. Ее основой по-прежнему оставался аграрный и сырьевой экспорт – кофе, сахара, хлопка, мяса, фруктов, цветных и редких металлов, драгоценных камней, с одной стороны, и огромный сектор выживания – мелкое крестьянское хозяйство – с другой. При этом рост сельскохозяйственного экспорта, расширение площадей под экспортными культурами, как правило, приводили к увеличению крестьянского безземелья и нарастанию социальных конфликтов.

Приход к власти большинства диктатур это го типа был результатом подавления – ценой большой крови – социальных или политических движений снизу, носивших вооруженный характер.
...

Традиционалистские авторитарные ре жимы характеризовало реальное отсутствие представительной политической системы и одновременно ее полная имитация. Это были по-преимуществу режимы личной, не опосредованной институционально власти диктатора и его ближайших родственников, опиравшейся на узкий круг приближенных и преторианские репрессивные структуры – национальную гвардию, полицию, и лично контролируемые диктатором полувоенные формирования. Все латиноамериканские диктаторы этого типа, за исключением Франсуа Дювалье, который был врачом, были выходцами из репрессивных структур и, как правило, занимали пост начальника национальной гвардии или полиции перед тем, как занять пост президента. Тем не менее власть диктатора, будучи властью де-факто, время от времени узаконивалась через формальные институты.
...
Полное отсутствие реальной политической институционализации было характерно и для тех диктатур, которые не носили персоналистского характера, как это было в Гватемале или Сальвадоре 1950–1970-х гг. Армия была здесь единственным реальным институтом, через который осуществлялась политическая власть экономически господствовавших групп – земельной и экспортной олигархии. В обеих странах формально существовали политические партии, с особой пунктуальностью проводились президентские и парламентские выборы, но реально верховная политическая власть принадлежала высшему армейскому командованию, независимо от того, кто, военный или гражданский, становился президентом на очередной строк.

Важнейшей отличительной чертой традиционалистских авторитарных режимов и центральной характеристикой того типа социального господства, который они воплощали, было полное, нерасчлененное единство власти и собственности. Все перечисленные диктаторы и(или) их семьи были обладателями огромных состояний, зачастую составленных из активов, конфискованных у убитых или высланных за границу противников диктатуры. Трухильо, Сомоса и Дювалье владели своими странами как семейной собственностью: им принадлежала значительная часть обрабатываемых зе мель, наиболее прибыльные промышленные и транспортные предприятия, газеты и телевизионные компании, большая часть дорогой недвижимости. Репрессивные структуры, таким образом, охраняли не только власть, но и собственность диктатора и узкого круга его приближенных. Полицейский террор, по сути дела, прикрывал весьма неустойчивую политико-экономическую конструкцию, полностью лишенную как социальных, так и политических механизмов обратной связи. Неразделенность власти и собственности обусловливала негибкость персоналистских авторитарных режимов, их неспособность к постепенному размягчению и более или менее плавной политической эволюции. Утеря власти однозначно вела к утере собственности, а ослабление и дряхление диктатора – к обрушению режима. Свержение личной диктатуры нигде не означало перехода к демократии, а открывало дорогу длительному периоду политической нестабильности и социальных конфликтов.

По-иному обстояло дело там, где диктатуры не носили персоналистского характера и где собственность, в первую очередь, крупная земельная, была отделена от военной власти, как это было в Сальвадоре и в меньшей мере в Гватемале. Ни в одной из этих стран не произошло обрушения авторитарного режима, хотя переход от военных диктатур к политической демократии в них был отмечен длительными и кровопролитными гражданскими войнами. Многолетнее политическое господство репрессивных структур, всеобъемлющее насилие, которое лежало в основе социальных и экономических отношений, оставили длительный и до сих пор неизжитый след в психологии людей и в их взаимоотношениях с институтами власти.

Режимы традиционалистского авторитаризма вели подвластные им страны к стагнации и тупику. Породивший их процесс разложения традиционных аграрных структур и начавшая ся индустриализация не становились процессом социально-экономической модернизации в собственном смысле слова, поскольку оказались подчинены интересам частной власти. Нерасчлененное единство власти и собственности в сочетании с политическим и социальным господством, не опосредованным институтами, на десятилетия заблокировали или существенно замедлили процессы социально-экономической модернизации в этих странах.

III

Традиционалистский авторитаризм был несомненным исключением в истории ХХ в. – большинство авторитарных режимов было в той или иной мере ориентировано на осуществление социально-экономической модернизации и пыталось – с разной степенью успеха – продвигаться в этом направлении. В этом смысле все современные авторитарные режимы могут быть, хотя и с большой долей условности, названы режимами авторитарной модернизации. К ним могут быть отнесены, во-первых, латиноамериканские популистские режимы и, во-вторых, собственно режимы авторитарной модернизации, как персоналистские, так и авторитарно-бюрократические.

Авторитарные популистские режимы воз никли в более развитых странах Латинской Америки (Мексике, Бразилии и Аргентине) в ту же эпоху, что и традиционалистские режимы в менее развитых странах континента, в 1930–1940-е гг. Спусковым механизмом для их появления послужил мировой экономический кризис 1929–1930 гг. и последовавшая за ним Великая депрессия, которые, вследствие падения мировых цен на сырье, подорвали эффективность экспортного хозяйства, а вместе с ним и устойчивость предшествующей политической системы. В Бразилии и Аргентине это была так называемая «олигархическая демократия», а в Мексике – постепенно усиливавшийся режим личной власти генерала Кальеса, выросший из революции 1911–1917 гг.[25]

Популистские режимы – Ж. Варгаса в Бразилии (1930–1945), Х.Д. Перона в Аргентине (1946–1955) и Л. Карденаса в Мексике (1934–1940) – представляли собой наиболее последовательную в истории Латинской Америки по пытку интегрировать общество «сверху» путем активного вмешательства государства, которое стремилось инкорпорировать городских трудящихся и средние слои в созданные сверху корпоративные структуры. Важнейшими из этих структур были профсоюзы, вертикальные, клиентелистские, полностью подконтрольные государственной власти организации, через которые главным образом и осуществлялась институционализация массового участия. Предполагалось, что корпоративные организации – профсоюзы, партии, предпринимательские союзы, молодежные и женские движения – должны образовать новую систему представительства классов и групп интересов и заменить собой либеральную систему представительной власти[26]. Создавать и направлять эти организации должно было государство, задачей которого было преодоление частных интересов – индивидуальных, классовых, региональных – во имя общенациональных[27].

Ни одному их популистских режимов, конечно, не удалось реализовать корпоративистскую утопию всеобщего единения в лоне государства и окончательного преодоления индивидуализма, либерализма и классовой борьбы. Но в одном отношении все они оказались в высшей степени успешны: они смогли мобилизовать под национальными лозунгами и лозунгами социальной справедливости значительную часть народных масс, главным образом, городских трудящихся и создать партии и профсоюзы, которые на десятилетия пережили и сами режимы, и их создателей. Для сотен тысяч новых членов этих организаций, впервые почувствовавших себя обладателями реальных социальных прав и участниками реальной политической борьбы, вертикальный характер этих организаций, их зависимость от режима и его лидера не имела особого значения. Это, несомненно, означало радикальное, по сравнению с первой третью ХХ в., сокращение сферы независимого социального действия, но вместе с тем дало огромный импульс массовому народному движению, общим лозунгом которого была социальная справедливость. В 1950–1960-е гг. это движение перехлестнуло в Бразилии и, особенно, в Аргентине системные рамки. С этой точки зрения, латиноамериканский популизм не поддается, как представляется, однозначной оценке. Тот всплеск социальной активности, который повсеместно сопровождал кризис традиционных структур и начало процесса модернизации, популистские режимы смогли обратить в энергию революции «сверху» в отличие от традиционалистских ре жимов, способных только на кровавое подавление этой активности. Необходимо также иметь в виду, что в силу ряда причин эта социальная активность заведомо не могла быть направлена в 1930–1950-е гг. в либеральной русло. К обще мировым основаниям кризиса либерализма в этот период[28] в Южной Америке добавлялось то обстоятельство, что либерализм, в реальности сильно «разбавленный» идеологией позитивизма и вульгарным клиентелизмом, воспринимался как идеологическое и политическое основание традиционной политической системы, повсеместно обрушившейся в 1930-е гг. под напором внутренних противоречий и мирового экономического кризиса.

Г. О'Доннелл отмечает, что между государством и обществом существует два основных способа опосредования (mediation), два типа коллективной идентичности, которые легитимируют государство в глазах общества: гражданство и нация. Гражданство означает, во-первых, равенство, основанное на всеобщем избиратель ном праве и режиме политической демократии. Это позволяет считать, что власть тех, кто занимает государственные должности, осуществляется с согласия граждан. Второй составляющей гражданства является право на регулируемую законом защиту от произвола со стороны государственных институтов. Нация основывается на представлении о «мы», которое предполагает наличие солидарных связей поверх разнообразия и антагонизмов в гражданском обществе, с одной стороны, и признание сообщества своим по принципу отличия от других наций («они») – с другой. Кроме этого существует еще один способ опосредования между государством и обществом – это тип коллективной идентичности, которую Г. О'Доннелл определяет как народ[29]. В этом случае «мы» основывается не на общем гражданстве и не на идее нации, включающей всех, без различия их положения в обществе. Коллективная идентичность «на род» (elpueblo, lo popular) предполагает «мы» как носителя требований содержательной, реальной справедливости (в отличие от абстрактного гражданского равенства) и, соответствен но, обязательства государства по отношению к менее благополучной части населения.

По мнению Г. О'Доннелла, этот тип коллективной идентичности сыграл особую роль в Латинской Америке[30]. Формирование наций было опосредовано здесь народным фактором в гораздо большей мере, чем гражданским[31]. Это было связано и с очаговым, социально поляризующим характером зависимого капиталистического развития в ХIХ – первой трети ХХ вв. и с доктриной католической церкви, считающей заботу о сообществе обязанностью государства. В ХХ в. именно популизм наиболее адекватно воплотил в своей политической практике и социальной политике народный тип коллективной идентичности[32]. Популизм оказался несравненно более влиятельным в Латинской Америке, чем либерализм, коммунизм или фашизм, апеллировавшие к гражданской, классовой и национальной идентичности, соответственно. Популистские режимы не менее активно использовали национализм как средство народной мобилизации, но он практически всегда был опосредован в официальной фразеологии социальной справедливостью. В отличие от фашизма нация «без прилагательных» не могла быть абсолютной ценностью в мулатских, метисных, иммигрантских странах. Как это ни парадоксально звучит, популизм опирался на гораздо более универсалистский (для того времени и для тех социальных условий) тип коллективной идентичности, чем тот, который лежал в основе либерального политического гражданства. При отсутствии или крайней слабости гражданства социального принцип политического гражданства оказывал ся пустым для подавляющего большинства на селения этих стран.

Экономическим основанием популистского проекта была импортозамещающая индустриализация, создание национальной промышленности и защита внутреннего рынка от конкуренции иностранного капитала и товаров. Роль сырьевого экспорта, бывшего основанием прежней экономической модели, стала вспомогательной и заключалась в том, чтобы обеспечить приток капиталов для развития промышленности. В социальном отношении этот проект был перераспределительным, включавшим рост реальной заработной платы и потребления, повышение жизненных стандартов большей части городского населения и усиление его вертикальной мобильности, активную социальную политику государства – государственное пенсионное обеспечение, обязательные оплачиваемые отпуска, бесплатную систему медицинского обслуживания и даже дешевое государственное жилье (как в перонистской Аргентине). На этой основе возникла популистская социальная коалиция, объединившая предпринимателей, действовавших на внутреннем рынке («национальную буржуазию»), «народный сектор» (городских трудящихся и средние слои), бюрократию и традиционных провинциальных каудильо под эгидой дирижистского государства, которое выступало как главный податель благ – субсидий предпринимателям, субвенций провинциям и штатам, социальной защиты трудящимся и должностей в быстро растущем государственном аппарате[33].

Самым успешным из латиноамериканских популистских режимов оказался мексиканский. Институционно-революционная партия (ИРП)[38], созданная Кальесом в 1928 г., правила в Мексике до 2000 г., когда власть в результате демократических выборов перешла к оппозиции. Мексиканский режим смог пережить и своих популистских собратьев 1930–1950-х гг., и авторитарно-бюрократические режимы 1960–1980-х гг. Ему удалось дольше всех – до середины 1970-х гг. – сохранить популист скую социальную коалицию и, соответствен но, социально-экономическую стабильность и политический консенсус, лежавшие в основе устойчивого экономического роста[39]. Социальный контракт, обеспечивший феноменальное политическое долголетие этого режима, включал обмен политических прав и свобод на перераспределение в пользу средне- и низко доходных групп населения, с одной стороны, и осуществление государством экономического курса в интересах предпринимателей в обмен на отказ последних от прямого вмешательства в политику – с другой. Для режима ИРП больше, чем для какого-либо другого из популистских режимов, была характерна высокая степень единства власти и собственности. Наличие партии-государства, огромного госсектора в ведущих отраслях экономики, всепроникающий государственный контроль и регулирование по родил огромный слой государственной бюрократии, имевшей собственные экономические интересы и, соответственно, всепроникающую коррупцию.

В основе политической устойчивости мексиканского режима, который Марио Варгас Льоса назвал «совершенной диктатурой», лежала скрупулезная легитимация авторитарного по существу режима через систему формально демократических институтов. В Мексике регулярно и в полном соответствии с конституцией проводились выборы исполнительной и законодательной власти на федеральном уровне и уровне штатов. Существовала определенная, хотя и регулируемая государством, свобода прессы при полном контроле государства над телевидением. Оппозиционные политические партии действовали относительно свободно, за исключением коммунистической, которая, однако, также была легализована в 1977 г.

Вместе с тем выборы, в особенности вы боры на важнейший политический пост президента страны, носили характер плебисцита. Реально выбор преемника входил в так называемые «экстраконституционные» полномочия действующего президента и осуществлялся им единолично[40]. Через правящую партию исполнительная власть до конца 1980-х гг. устойчиво контролировала от трех четвертей до двух третей конгресса, что достигалось при помощи смеси клиентелизма с рутинной практикой избирательных подлогов. Президентская власть функционировала как автономная и самодо статочная сила, полностью господствовавшая и в политике, и в обществе. Правящая партия концентрировала и монополизировала все административные ресурсы, остальные политические партии были или маргинализованы[41], или представляли собой более или менее явные креатуры ИРП, призванные обеспечивать видимость многопартийности. Федеральная исполнительная власть полностью контролировала губернаторов штатов, несмотря на их формальную выборность. Эта система была бы неизбежно обречена на застой и саморазрушение, если бы не важнейший принцип непере избрания, введенный в конституцию страны президентом Карденасом в 1934 г. – президент страны мог быть избран только на один шести летний срок. Это не только сразу положило конец попыткам перевести реальную власть в не конституционное русло, как это было в период «максимато», но и обеспечивало постоянное, институционализированное обновление политической и административной элиты, а также устойчивые каналы вертикальной мобильности для партийной и государственной бюрократии[42]. Именно этот институциональный принцип и делал мексиканскую систему «совершенной диктатурой» – поскольку исключал физическое самочувствие или смерть властителя из числа факторов, определяющих судьбу политической системы. В этом же состоит радикальное отличие мексиканской системы от советской, также основанной на единстве партии и государства, и нынешней российской – введение институциональных ограничителей личной власти позволило обеспечить одновременно преемственность и обновление политической и административной системы.

Популистские режимы осуществили глубочайшую модернизацию экономики и социальной сферы в своих странах, причем популистское государство выступало не только активным участником, но и демиургом этого процесса. Индустриализация привела миллионы людей из традиционной аграрной сферы в города, коренным образом изменила их мировоззрение и в сочетании с социальной политикой государства существенно повысила качество жизни городских трудящихся и средних слоев. Образовательные реформы, проведенные популистскими режимами, вызвали социокультурный сдвиг, который позволил миллионам людей приспособиться к условиям современной городской жизни.

Вместе с тем, несмотря на колоссальный социальный прогресс, в популистский период не произошло качественной трансформации отношений господства, которая позволила бы говорить о модернизации социальных отношений.

Конечно, речь шла о начале длительного и, как показало будущее, зигзагообразного процесса модернизации, который и по сей день далек от завершения даже в наиболее развитых странах Латинской Америки. Но, начав и ускорив этот процесс, популизм одновременно тормозил его в наиболее существенном отношении. Популистское государство, несомненно, представляло собой преодоление традиционного латиноамериканского патримониального государства, но одновременно было его органическим продолжением. Популистские режимы опирались как на новый слой профессиональных администраторов, так и на местные и региональные патримониальные структуры. Очень часто местные и провинциальные хозяева жизни занимали места чиновников разного уровня, лишь формально прикрывая государственным статусом систему частной власти де-факто. С другой стороны, процесс бюрократической централизации на национальном уровне сделал миллионы людей подданными авторитарного государства, пронизанного клиентелизмом, коррупцией и произволом, не прекратив, однако, их зависимости от провинциальных каудильо, местных касиков и «полковников». Популистские ре жимы не смогли модернизировать государство, хотя большинство их лидеров осознавали эту необходимость, а Ж. Варгас даже провел административную реформу, которая положила начало формированию современной бюрократии в Бразилии[43]. Для перехода к современному государству необходимо было современное (гражданское) общество, а популистские режимы, дав ему мощный первоначальный импульс, все больше становились препятствием для его формирования.
Окончание текста и вопросы: http://a-bugaev.livejournal.com/839712.html
Tags: politics
Subscribe

  • Спустился с гор

    Семидневный поход Теберда-Архыз. В поход меня зазвал Женя (младший брат). Он ходит в горы уже много лет, занимается бегом, сил и выносливости ему…

  • про зацикленность и упёртость

    Иногда спрашивают, почему я так много пишу на такую-то тему. В смысле, зачем это вообще, и главное, в таком количестве, когда важнее другое. Ответ…

  • 55

    это как 50, только на пять больше

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments